<span> О Пушкине писали много, говорили еще больше. Квинтэссенцию этих разговоров заключает в себе афоризм <em>Аполлона Григорьева</em>: «<em>Пушкин — наше всё</em>». Афоризм этот имеет пояснение, которое хотелось бы привести: «<em>Пушкин представитель всего нашего душевного, особенного, такого, что останется нашим душевным, особенным после всех столкновений с чужими, с другими мирами. Пушкин — пока единственный полный очерк нашей народной личности, самородок, принимавший в себя, при всевозможных столкновениях с другими особенностями и организмами, — все то, что принять следует, отстранивший все, что отстранить следует, полный и цельный, но еще не красками, а только контурами набросанный образ народной нашей сущности, — образ, который мы долго еще будем оттенять красками. Сфера душевных сочувствий Пушкина не исключает ничего до него бывшего и ничего, что после него было и будет правильного и органически — нашего</em>».</span><span><em>Н.В. Гоголь</em> писал, что «<em>Пушкин есть явление чрезвычайное и, может быть, единственное явление русского духа: это русский человек в его развитии, в каком он, может быть, явится чрез двести лет. В нем русская природа, русская душа, русский язык, русский характер отразились в такой чистоте, в такой очищенной красоте, в какой отражается ландшафт на выпуклой поверхности оптического стекла</em>».</span><span><em>Ф.М. Достоевский</em>, напротив, указывал на всемирность пушкинского гения, его устремленность вовне, на то, что этот гений был способен явить русских миру: «<em>Повторяю: по крайней мере, мы уже можем указать на Пушкина, на всемирность и всечеловечность его гения. Ведь мог же он вместить чужие гении в душе своей, как родные. В искусстве, по крайней мере, в художественном творчестве, он проявил эту всемирность стремления русского духа неоспоримо, а в этом уже великое указание… Если бы жил он дольше, может быть, явил бы бессмертные и великие образы души русской, уже понятные нашим европейским братьям, привлек бы их к нам гораздо более и ближе, чем теперь, может быть, успел бы им разъяснить всю правду стремлений наших, и они уже более понимали бы нас, чем теперь, стали бы нас предугадывать, перестали бы на нас смотреть столь недоверчиво и высокомерно, как теперь еще смотрят</em>».</span><span>Пушкинская речь Ф.М. Достоевского, напомню, на некоторое время примирила западников со славянофилами, примирила две абсолютно противоположные силы на основе общего Пушкина. <em>В.Ф. Одоевский</em> в эмоциональном некрологе, посвященном смерти Пушкина, не зря назвал убитого «<em>солнцем русской поэзии</em>». Не лишне будет вспомнить в связи с этим слова Христа о том, что Бог «<em>повелевает солнцу Своему восходить над злыми и добрыми и посылает дождь на праведных и неправедных</em>»<em>(Матфей 5, 45)</em>. Пушкин, будучи «солнцем русской поэзии», у всех общий.</span><span>Говорить о моем личном отношении к Пушкину непросто: естественно, как и всех русских детей, стихи и проза Пушкина сопровождали меня с раннего возраста и были настолько привычными, что выказывать дополнительное восхищение классическими стихами мне как-то и в голову не приходило. Случалось мне, как и большинству русских школьников, размышлять над стихами с цензурными многоточиями, подбирая из скудного лексикона матерных слов те, что рифмуются. Попала ко мне в свое время и задорно-неприличная сказка «Царь Никита и сорок его дочерей» (естественно, самиздатовская, а сейчас я с немалым удивлением обнаружил ее на Интернет-ресурсе «Детская электронная библиотека»). Читал я и возмутительно богохульную «Гавриилиаду», писанную, как утверждают биографы, в Великий пост, абсолютно нецензурную в царское время и никак не противоречившую советской цензуре. Я обижался на Пушкина за эту <em>«гадость»</em>(сам Пушкин именно так отзывался о ней в более зрелом возрасте), и прощал его за более поздние прекрасные творения — за поэтическое переложение молитвы Ефрема Сирина, например…</span>В общем, мой Пушкин был не совсем памятником, но, тем не менее, близким к тому, и Лермонтова я ценил больше. Однако со временем, как это обычно и бывает, Пушкин в моем восприятии потеснил Лермонтова; с возрастом мне в гораздо большей степени открылось очарование пушкинской простоты и ясности, особенно сказавшееся в прозаических вещах. Да и о «Евгении Онегине» Лев Толстой говорил, высказывая высшую похвалу: «Как будто прозой написано», т.е. предельно ясно.<span>Из пушкинской прозы для анализа я выберу одну из «Повестей Белкина», а именно «Станционного смотрителя».</span>
Жили в деревне старик и старуха и было у них три сына. Как то напало чудо-юдо на деревню и пошли братья спасать деревню. По дороге стретился им старик - снабдил братьев мечами, потом старуха - отдохнули братья у нее. Пришли на место и решили дежурить ночью. В первую ночь пошел старший брат и проспал всю ночь, а Иван дрался и чудищем. Во вторую ночь пошел средний брат дежурить и тоже уснул - Иван опять дрался с чудо-Юдом. А на третью ночь Иван пошел дежурить и опять - таки дрался и чудищем. и победил его. На обратном пути жены чудо-Юда решили отомстить за мужа. Воду травили, яблоки отравленные подкладывали и ковер-самолет подсовывали - пытались братьев убить. Но Иван о их затее прознал и братье спасал каждый раз. Так они живы - здоровы и вернулись домой. На этом и сказке конец.
Я узнал у своих друзей,на что они мне ответели:Имя умеет быстро бегать,имя умеет быстро прыгать через скакалку.Мой рекорд был поскорости бега я пробежал 1 км за 40 секунд.